Материал из свежего Русского репортера:
Диктофон эпохи
Наталья Зайцева, Юлия Вишневецкая
Если из музыки Леонида Федорова убрать шарканье лопат по снегу, гул машин за окном панельного дома — получится неплохая поп-музыка. Собственно, от попсы его отделяют не рок-тексты (как в песне группы «АукцЫон» «Я сам себе и небо и луна…», звучавшей в фильме «Брат»), не музыкально-поэтические эксперименты со стихами Введенского и Хлебникова (12 марта в московском «Главклубе» Федоров с американскими музыкантами Марком Рибо и Джоном Медески представляет альбом «Разинримилев» на стихи Хлебникова), а именно этот шум времени. Сам Федоров называет это не музыкой, а «театром у микрофона»: на его концертах слышно, как через него говорит наше время
Леонид Федоров
Наблюдатель
Осенью 1993 года в Москве вы записывали звуки за окном, чтобы вставить в свой альбом «Птица». Вам звуки были важнее, чем сами события?
Просто я думал: если это революция, надо записать. У меня было полуподвальное помещение в гостинице (питерская группа «АукцЫон» записывала в Москве альбом и жила на Гоголевском бульваре. — «РР»). Я смотрю — какие-то бегающие ножки, каблучки цок-цок, выстрелы какие-то там… Такой мистический шум. Я магнитофон поставил и писал. Но поразительно, ничего не записалось — не судьба. Хотя я все время пишу что-то: дождик, салюты всякие.
Для меня музыка — все, что происходит вокруг. Я пишу все шумы за окном. Вот солдат еще ни разу не записывал, которые в казарме за окном кричат. Надо будет записать. А все остальное пишу: и как дороги ремонтируют, и машины. Музыка происходит в каждый момент независимо от того, пою я, не пою. Если она течет, все нормально, неважно, что играть. Можно вообще ничего не играть — шипеть, шуршать.
О чем всегда мечтают, в том числе и я? Как можно более отстраненно сделать страстное произведение искусства. И чем более оно отстраненное, тем оно глубже. Потому что кого-то твои плачи и стоны, может, и греют, но большинство думает: «Блин, мне бы твои проблемы!» Поэтому мне смешна поэзия Ахматовой: мне плевать, что она там думает. Зато мне интересен Хлебников, потому что он пишет о страшных вещах спокойно и без этой воды дурацкой. Мне нравится холод, которого не хватает мне самому. Мне нравятся отстраненность и спокойствие, когда говоришь о страшных, о светлых вещах — неважно. У тебя появляется больше возможностей, когда ты вне эмоций: ты просто наблюдаешь, и фантазия уже работает по-другому.
Но ведь отстраненный наблюдатель как бы вне человеческого мира.
Почему?
Ну, происходят революции, войны, какие-то события, кто-то с кем-то спорит, а он всегда в стороне.
Ну да, да. Но надо стараться именно так. Потому что так честнее. У нас была такая история, когда мы писали «Жильца вершин» с Хвостенко в 1995−м. К нему прибежала девушка с телевидения брать интервью. Она только что приехала из Чечни. Как раз была первая чеченская кампания или вторая — в общем, какая-то война была чеченская. И она приехала, вся в ужасе, и первое, что спрашивает, как он относится к войне в Чечне.
А Хвост только что приехал из Парижа, смотрит на нее и говорит: «А как вы относитесь к тому, что сейчас в Анголе страшные вещи творятся, голод?» Она говорит: «Ну, никак». Он говорит: «А почему вы считаете, что война в Чечне важней, чем война в Анголе? Сейчас каждый год кого-нибудь убивают, режут. Почему я должен думать о Чечне? Я человек мира, я живу в мире. Человечество только тем и занимается весь XX век, что воюет, ни одного дня нет, чтобы не воевали».
Он сказал тогда очень правильную вещь. Настоящие страдания — это когда твоего близкого ножом пырнут, вот это больно и страшно. А если думать о ком-то там, то надо сострадать или всем, или не сострадать никому. Иначе ваше сострадание мелкое, неправильное и циничное: вы переживаете только за «наших» каких-то, которых где-то рядом убивают.
То есть речь идет о границах личного мира. А ваши границы — где они?
Да где угодно. Поэтому можно записывать Хлебникова с музыкантами из Америки, абсолютно спокойно. Так же и для Хлебникова не было границ. И для Пушкина, хотя он не выезжал из России вообще.
Но Пушкин все-таки ощущал себя гражданином России, русским человеком.
Ну, наверное. Но я не думаю, что это был его конек.
Классик апокалипсиса
Я читала, что вас не хотели брать на радио из-за того, что записи «грязные», домашние.
Да-да. И слава богу.
Почему «слава богу»? Вы не хотите, чтобы люди вас услышали?
Я считаю, что моя задача — делать. Лет десять назад я понял, что мне интересней сам процесс, чем кого-то убеждать и что-то доказывать. Столько сейчас много всякой музыки! После появления интернета я подумал: наконец-то! Если раньше мы доставали какие-то записи через непонятно что, то сейчас тыкнул кнопку, и тебе выложили массу песен хорошего качества. Я думал, что у нас наконец пойдет какой-то процесс — но ни фига подобного. Как слушали «Ласковый май», так и слушают. Абсолютно немузыкальная страна.
Хотя мне кажется, кризис не только здесь, но и на Западе. Но там, по крайней мере, есть среда, есть люди, которые этим интересуются, это издают и могут платить за это деньги. Так и раньше было: Бах писал для Фридриха II, и Фридрих давал ему какие-то рекомендации, он сам был музыкант. То есть они разговаривали. Екатерина II переписывалась с Дидро и Вольтером. Можете представить, чтобы, скажем, Путин переписывался с Деррида?
Нет, наверное. А почему?
Потому что произошло расслоение элит. Еще даже Сталин мог оценить поэзию Пастернака — он понимал все-таки, что такое Пастернак. А Путин уже вряд ли мог оценить поэзию того же Пригова или Хвоста, для него это вообще другой мир. А в XVIII веке, скажем, Радищев и Екатерина были из одной компании. Потому она и говорит: «Он сумасшедший», что они из одной компании, говорят на одном языке. А сейчас этого нет, полное расслоение.
И так везде, но у нас особенно. Когда пришел к власти Медведев, он сказал, что его любимая музыка — Deep Purple. То есть у нас Deep Purple — это уже верх какой-то!.. С другой стороны, в этом есть кайф, потому что это дает полную свободу действий. Ты можешь безнаказанно делать что угодно, потому что власть даже не понимает, что ты можешь над ней издеваться, например. Для них нас нет. Для них есть «Любэ», еще кто-то. А элиты музыкальной, интеллектуальной для них просто не существует.
Может быть, это оттого, что нынешнюю политическую элиту не волнует возможность войти в историю и история как таковая?
Да нет, просто как когда-то говорили, кухарка будет управлять государством, — вот она и управляет. Они не понимают не потому, что не хотят. Просто если тебя воспитали за шкафом, то, собственно, как ты можешь что-то такое понять? Владимир Мартынов сравнивал это с индийским учением, согласно которому у нас сейчас наступил последний век — век шудр. Шудры — это не просто слуги, это безынициативные слуги, такая каста. То есть им нужно говорить: «Возьми соль, принеси и поставь там». Сейчас эта каста у власти. Это не значит, что нет брахманов или воинов. Они есть, но они не главные. И так во всем мире.
Если это век шудр, то все идет к концу?
Нет, наоборот. Мне кажется, апокалипсис означает, что все вернется снова. Начнется новый, уже настоящий взлет. Но для этого все должно действительно превратиться в труху. Когда Дали спрашивали, в чем искусство будущего, он отвечал: «Только классика», хотя сам был авангардистом. А Мартынов говорит, что, для того чтобы слушать сейчас Бетховена, нужно, чтобы все развалилось к чертовой матери, — тогда ты сможешь оценить Бетховена.
Но ведь для кого-то классика — Бетховен, а для кого-то — уже Deep Purple.
Нет, ну сравнить-то можно. Например, если вы любите автомобили, вы можете сравнить жигули и Mercedes-Benz, вы же понимаете разницу, даже если у вас денег только на жигули, которые вам теща подарила. У меня масса друзей, которые не хотели пересаживаться на иномарки, потому что у них денег на них не было. Как только пересели, они про жигули забыли сразу. Здесь то же самое: если ты понимаешь, что такое Бетховен, то какой там к черту Deep Purple! Но политическая элита такая, ничего с этим не поделаешь. Обидно, конечно, но, с другой стороны, почему нет?
Я думаю, что с этим связано и разрушение архитектуры в Москве, в Питере. Ломают, потому что просто не видят! Мой приятель лет пять назад попал в Венецию в компании разных чиновников, и в том числе был там Владимир Ресин, который отвечает за все строительство в Москве.
Сидят они, значит, в ресторане, и Ресин встает и говорит: «Итальянцы идиоты, чего они здесь держатся за эту фигню? Разломали бы все, пригласили нас — мы бы им все заново отстроили». У него даже сомнений никаких нет, что он знает, что такое красота. (Смотрит за окно кухни — там видна желтая девятиэтажка и провода.)
Некоторые и в этом видят красоту.
Я об этом и говорю. Мой хороший друг, питерский скульптор Василий Аземша, в молодости преподавал рисование в районной школе. Он как-то попросил детей: нарисуйте дом. И все как один нарисовали вот эти прямоугольнички хрущевок. Он за голову схватился. Выяснилось, что эти дети никогда — двадцать минут на метро доехать! — не были в центре. И он стал каждые выходные вывозить их и показывать, что есть и другие дома.
Это в Питере. А можете себе представить, как где-нибудь в Тольятти люди живут? Они реально считают, что это красиво.
У меня сестра, питерская, приехала в Москву, мы отвезли ее в Третьяковку, я ей сказал: «Олечка, мы тебя высаживаем, там Третьяковка, а потом ты сядешь в метро, одна остановочка — и приедешь к нам». Олечка сходила в Третьяковку, погуляла там, потом села в метро, проехала нужную остановку и уехала на окраину, в Чертаново. Где-то уже вечером, часов в девять, она приезжает и говорит: «Знаешь, я походила в районе Третьяковки, что-то мне там все не понравилось. А потом случайно уехала в Чертаново — там так хорошо!» Все, понимаете?! Это сестра родная. Как объяснить ей, что Третьяковка и вокруг нее — это и есть Москва, старая Москва, и там есть что посмотреть? Чертаново! (Хохочет.) Ужас какой!
Инфантильный дилетант
Два года назад вы записали со Старостиным и Котовым диск «Душеполезные песни на каждый день». Может ли музыка спасти душу?
Не думаю. Стравинский говорил, что музыка — это единственное искусство, которое полностью отражает время. Она погружена в то время, в которое она создается, даже самая авангардная. Китайские чиновники во времена империй по музыке определяли ситуацию в стране. Если в музыке появлялись диссонансы, они тут же собирались и начинали обсуждать: что-то в империи не то происходит.
И что же происходит сейчас в России?
Если честно, у меня пессимистический взгляд на это. Когда была перестройка, мне казалось, что вот сейчас все и начнется: пройдет какой-то период, лет десять, все наделают говна, но потом-то… И ни фига. Началась чушь, бестолковщина. Тоталитарное общество — оно ни к чему хорошему не может привести. Если уезжают такие люди, как Анатолий Васильев, это знак чего-то. Васильев, который создал два театра, который сделал такое здание — в театре ведь здание очень важно, — да с ним никакой МХАТ рядом не стоял! И этот человек уезжает. Его надо было держать всеми силами, а его выдавили. Норштейн снимает для японцев. Иоселиани — во Франции. Пригов умер.
Страну затягивает в скуку. Я не вижу молодежи, которая бы поднимала высоко хоть что-нибудь, хоть какой-нибудь флажочек. В музыке все, кого я знаю, моего возраста или старше. Нет молодых людей, которые бы приносили какую-то радость. Есть отдельные персонажи, например Петр Налич, который прославился через интернет, — хороший парень, и голос у него хороший. Но общей тенденции нет. Красоты нет.
И главное, сейчас считают, что все хорошо. Никто ничего не запрещает — люди сами не хотят. Опять пошла ложь: мы самые лучшие, самые сильные. А ведь никому мы не нужны на самом деле. Позитивно страна ничего не производит — ничего, что радовало бы глаз, слух. Ни у кого нет стимула сделать хоть даже вот шкаф красивый. Может, конечно, все это рассыплется к чертовой матери и будет новое возрождение…
Вы с детства знали, что будете заниматься музыкой?
Нет, мечта появилась скорее лет с семи. У нас была такая маленькая пластиночка, на которой было написано: «Вокально-инструментальный ансамбль, Англия». Песня называлась «Встреча». Как оказалось потом, это были Beatles, а песня — Come Together. У меня до сих пор, когда я ее слушаю, мурашки. Даже почти тактильные воспоминания: шикарный сентябрь, меня привезли с дачи, Питер после дождя — и эта пластинка. И я подумал: «Ой, тоже хочу такой ансамбль».
Но, честно говоря, в детстве я думал, что буду спортом заниматься. Потом думал, что буду каким-то ученым. Я уже окончил институт, работал, как вдруг понял, что не хочу работать, хочу заниматься тем, что нравится — музыкой. Но тогда было другое время, у меня не было образования, мы не имели права играть за деньги, поэтому я уходил в никуда.
На что вы рассчитывали?
Не знаю. Ни на что. Я был тогда инфантильный молодой человек, хотя уже была семья, у меня был ветер в голове. Взял и ушел с работы. Мама моя за голову схватилась: «Ты думаешь, ты будешь до тридцати лет играть все эти песенки?» Я говорю: «Да не знаю я…» У меня только десять лет назад сомнения прошли: когда мне было почти сорок лет, я понял, что мне все равно, насколько это будет значимо. Общественная польза, популярность — фигня. И, как ни странно, я после этого начал по две пластинки в год делать. Я понимаю, что я неофит, дилетант, я не учился, я не очень современный, но я делаю какие-то вещи, которые люди, обладающие музыкальной основой, никогда в жизни не сделают.
Дилетантизм — основное свойство современной музыки. Чем это объясняется?
Мартынов в книжке «Конец времени композиторов» пишет, что до начала ХХ века композитор был богом. Кто такой был Бетховен в его времена? Вершина, глыба! А теперь композитор — просто маргинал, который в лучшем случае музычку для кино делает. Человек уже не воспринимает музыку, для него она существует только в контексте фильма, спектакля, церемонии, телепередачи, игры. Человеку нужно видеть, и поэтому важнее композитора сейчас исполнитель. Какой-то Башмет важнее, чем создатель нового музыкального текста!
Однажды Джон Кейдж сказал, что автобус, проезжающий около консерватории, более музыкален, чем сама консерватория. Теперь Мартынов продолжает эту метафору и говорит, что сейчас просто автобус музыкальнее автобуса, проезжающего мимо консерватории. Все лучшие музыканты сейчас — это убийцы музыки, потому что они занимаются профанацией, зарабатыванием денег. Если раньше говорили, что публика — враг музыки, потому что она требует только то, что ей знакомо, а то, что незнакомо, музыкой не считает, то теперь уже сами музыканты враги музыки. Такие люди, как Мацуев, Башмет, Спиваков, — они музыку превращают в фигню, потому что слушателям важнее они, чем музыка, которую они исполняют.
А вы свою музыку кому адресуете? У вас какая-то своя особая публика?
Я не особо адресую. Я чисто прагматически подхожу. Первую свою пластинку мы записывали на «Мелодии». И мне сказали, что на «Мелодии» тираж — 30 тысяч пластинок. Я спрашиваю: «Как это?» Оказывается, в каждом крупном городе есть хотя бы один магазин «Мелодия»: 30 тысяч этих магазинов и было. И в каждом городе найдется хоть один идиот, который купит любую пластинку, даже речи Брежнева.
При нынешней дистрибуции я понимаю, что тысячу я продам по-любому, что бы я ни записал: нацарапаю что-нибудь, и это купят. Не за год, так за пять лет. Поэтому мы не делаем больших тиражей. Я понимаю, что какая-то публика есть, на любое найдется слушатель: кому-то нравится твой голос, кому-то манера. На таком громадном пространстве люди все равно найдутся. Подозреваю, что моя аудитория омолодилась за последние десять лет. Часть старых поклонников отвалилась: и возраст, и мы поменялись. Пришли другие, помоложе. Но на самом деле ни одна пластинка, кроме «Птицы», никогда не выстреливала в коммерческом смысле.
Меня поразила история о том, как вы записывали «Лиловый день», когда вы покупали пластинки разных музыкантов, ставили их одновременно и, перекрикивая их, записывали свои песни. Получился альбом из песен, спетых под одну гитару и аккомпанемент из самой разной музыки на заднем плане — от Баха до Эминема. Мне кажется, это идеальная метафора того, что происходит сейчас в музыке.
Ну да. Для меня это было очень странно тогда. Я писал это на мини-диск у себя дома. У меня не было ни компьютера, ничего. Это был первый год моей жизни в Москве, и мне было довольно тяжело: неуютно, друзей нет, скучно. Я играл каждую песню много раз, сколько хватало места на одном диске. И вот потом слушаю, что я там записал, и вдруг слышу, как в один трек каким-то мистическим образом попадает все — и Третья симфония Рахманинова, и что-то там еще, я уже не помню, что там звучало. Я офигел, я так испугался на самом деле, думаю: ну как же так, Господи? Притом рядом абсолютно никакой трек, а тут вообще идеальный. Это как раз была песня «Музыка моя».
Я был так потрясен — думаю, дай попробую еще. И так каждый раз: из пятнадцати треков один идеальный, мурашки по коже, а остальное вообще фигня, просто набор звуков. Я так записал всю пластинку. И я уверен, что это тогда святая Матрона мне помогла. Мы тогда очень часто ездили в монастырь к иконе святой Матроны (блаженная старица Матрона Московская похоронена на территории Покровского монастыря. — «РР»), я просил ее что-то сдвинуть в моей жизни. Потому что на самом деле сам я не придумал ничего. Ни одной ноты.